Рубеж - Страница 71


К оглавлению

71

Самаэль смеялся.

Прозрачный ранее Рубеж неожиданно встал навстречу переплетением толстых, пружинящих канатов; рядами проволоки с колючими железными репьями; стеной синего холода, сиянием, откуда с треском били молнии о семи зубцах, не давая приблизиться, отшвыривая обратно. И безнадежность клубилась грозовым облаком исхода.

А Самаэль все смеялся.

Потому что далеко отсюда медлил над полыньей молодой чумак, готовясь опустить в ледяную смерть младенца-нехристя, сына блудной матери своей и адского любовника; чумак стоял далеко, а Самаэль стоял здесь, загораживая дорогу, и надо было спешить, и спешить было нельзя.

– Забрал бы сына… – издевательским сквозняком пробрало издалека. – Придушу ведь… соберусь с духом – и придушу!

Впервые в жизни он испытал ненависть и боль. Впервые в удивительной жизни, где всей боли было – внезапная смерть Ярины, а ненависти не было совсем. И внутренний свет стал внешним, делая его подобным кипящей лаве. В прошлый раз он ушел шутя, а молодой страж Рубежа, вцепившийся в него мертвой хваткой, растаял в плотском мире судорожной, дрожащей вспышкой. Ему потом было даже немного жаль глупого щенка, совсем немного и совсем недолго…

Сейчас ему было не жаль даже себя.

Они сошлись в Порубежье, сшиблись грудь-в-грудь – и он понял: не уйти. Тьма давила, отсекала пути, тщательно затаптывая отлетевшие прочь искорки; к услугам Самаэля были таможенные склады всех Рубежей, доверху набитые изъятой контрабандой, Имена и Слова хлестали наотмашь, и молча ждала добычу черная полынья вдали. Упругие жгуты пеленали его кольцами, гася волю… нет, не уйти.

Такому, какой он есть, не уйти.

Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все, как есть, тоже не сумеет. Кто он такой, если не смог спасти смертную свою любовь? Если сына своего не может спасти?! Он ненавидел себя. Он стыдился себя-нынешнего, себя-затравленного, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал… И произнес запретное Имя. Почувствовав обостренным чутьем умирающего, что врата судеб открыты, что ему внимают, он выкрикнул то главное, страстное, что еще позволяло ему держаться на пределе бытия.

И задохнулся.

– Забери малого, слышишь? – эхом вплелось в его крик. – Чертяра…

В миг просветления он вдруг отчетливо осознал, что и эта, последняя лазейка была подстроена, была тайной пружиной мышеловки, – но осколок меркнущего сознания отчаянным метеором ввинтился в открывшуюся прореху Рубежа, жадно плеснула вода в полынье, упустив добычу; и вдогон ударил голос, шедший, казалось, отовсюду:

«Не в добрый час твое желание услышано, бродяга. Не в добрый час».

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золото.

Внизу, сверху, слева, справа… всюду. Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот, и заточены в мертвый металл сфиры Малхут-Царство, Год-Величие и Нецах-Вечность, не позволяя встать на ноги, шевельнуть пусть самыми кончиками пальцев, а сфира Йесод в золотой броне надежно сковала детородный уд, замыкая центр, сердцевину нижнего треугольника… выше, выше, скорей выше, пока еще огонь заката пьяным канатоходцем пляшет на макушке Древа, окрашивая живым багрянцем высшую сфиру Кетер-Венец, пока солнце еще не рухнуло за золотой горизонт!.. выше!.. но пустота клокочет в груди, и руки, мощные руки мои – бессмысленная тяжесть, ибо средний треугольник Гевуры-Силы, Хесед-Милости и Теферэт-Красоты почиет в саркофаге, откуда нет выхода, и лишь в завершающем треугольнике, в триединстве сфир Бины-Разума, Хохмы-Мудрости и багряного Венца еще плещет умирающий прибой, судорожно теряя последние капли, исходя пеной…

Тянусь чем могу – волей.

Остатками.

Выплескиваюсь из золота – куда?

Ползу жужелицей по тайным каналам чужого и в то же время странно родного тела, когда хотел бы лететь самумом пустынь, проницая триста девяносто небосводов, наполняя собой все и всем – себя; ползу, тащусь, уговариваю пропустить, где раньше ломал запоры, просачиваюсь капелью, куда раньше врывался волной; и взглянуть на мир из не-моих глазниц труднее, чем прежде – смеясь, рвать Рубежи и уходить от погони.

Смотрю.

Кричу из не-моих глаз – в глаза.

Передо мной Заклятый.


…что?! Рио, это ты? Неужели разговор не окончен?!


Чужие глаза видят плохо.

Я ворочаюсь в них, как ворочалась однажды иссохшая мумия в погребальных пеленах (было!.. помню!.. а я тогда стоял и смеялся в пыльной тишине пирамиды…). Но тьма не-моих глаз свежа и прохладна, в ней нет ни крупицы, ни пылинки проклятого золота.

И из этой спасительной прохлады я горстями швыряю в Заклятого видения-мольбу, его же собственную память, надежно похороненную в этом бесчувственном сундуке с двойным дном. Я бросаю в лицо его души дым магнолий и хруст фарфора под сапогом, свечу белого платана и ненависть превыше обреченности; я выбиваюсь из сил, умоляя его нарушить условие Заклятия, совершить выбор, спасая себя и меня. Я беззвучно кричу, как уже кричал ему раньше, умирая не в золоте – в дурацкой клетке после неравного боя со сворой Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я еще кричу.

Остатками.

Пока не понимаю страшную истину: все изменилось.

Это совсем другой Заклятый. Это не глупый герой Рио, это Двойник, и с его клинка мне меньше всего нужна смерть – с его клинка мне нужна пощада.

71