И сказано обо всем этом словами этими в Книгах Священного Писания: Берейшит, иначе Бытие, Тегилим, иначе Псалтырь, в Книге Иова, в книге Коран, в толкованиях мудрецов Мишны и в великой книге Зогар, что значит «Сияние», а для сведущих – «Опасное Сияние». И разумеющие их воссияют, как сияние небосвода, а приводящие к праведности многих – как звезды в вечности века…
Магнолии горели неохотно.
Дом, в полотнищах черного дыма, не желал сдаваться. Все эти старинные гобелены, посуда из серебра и фарфора, все эти ткани и резное дерево, дубовые балки и расписная известь потолков – все это сопротивлялось огню, как умело, и розовый мрамор садовых статуй давно уже сделался черным от копоти.
Сотни витых свечей – белых на будни и ароматических праздничных – горели одновременно, и в гостиной, и в столовой, и в спальнях, и в кладовой, горели как ни в чем не бывало, как будто не рушились потолки и не падали люстры, как будто не погибали в огне кипарисы, как будто кому-то хотелось света, много света – и сразу…
На коробку с коллекцией шлифованных линз наступили сапогом.
Собаку убили. Кошки разбежались. Улетела ручная сова, а белые мыши так и остались в доме.
Горит трава. В огне корчится неведомый и невидимый мир, тысячами умирают жуки и личинки, рушатся подземные дворцы.
Розовый мрамор. Жирная копоть. На крыльце – беспорядочно сваленные книги, ветер листает их, ветер торопливо просматривает, прежде чем передать огню.
Поперек усыпанной гравием дорожки лежит грузное тело тети. А там – дальше – бабушка, а няню куда-то волокут, выкручивая тонкие, в медных браслетах, руки…
И за сотни верст вокруг нет ни одного мужчины.
Ни одного; только потные гиены в стальных рубахах, несколько женщин, уже мертвых или все еще обреченных, горящие магнолии – и он, задумавший обороняться шелковым сачком для ловли бабочек.
Он не боится ни боли, ни позора. За двенадцать прожитых лет он так и не узнал ни того, ни другого. Всей его боли было – пчелиное жало в ладони, всего позора – мокрая простыня в раннем детстве.
Но тетя лежит поперек дорожки, и бабушка не замечает искр, падающих на обнаженное предплечье, и няня уже не кричит. И догорают магнолии – неохотно, но догорают…
О нем вспомнили. Сразу несколько рыл обернулось в его сторону, в редких бородах блеснули белые зубы. Кто-то, временно оставив награбленное, двинулся к нему – как бы небрежно, как бы привычно, как бы мимоходом, потому что всего и дела-то, что сгрести за шиворот обомлевшего от страха мальчишку, щенка, не сумевшего спасти даже свою белую мышку.
А тетя лежит поперек дорожки и уже ничего не видит. И бабушке все равно. А няня…
Белый платан за его спиной устал бороться и вспыхнул снизу доверху, будто облитый маслом. Вместе с дуплом, вместе с гнездом болотницы, вместе с муравейником.
Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все как есть тоже не сумеет. Зачем он здесь, кто он такой, если не сумел защитить свой дом, свою бабушку, няню, тетю?
Он отступил на шаг. Еще на шаг. Шелковый сачок в руках дрожал. Гиены ухмылялись, но он боялся не их.
Он ненавидел себя. Он стыдился себя, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…
И шагнул в костер.
Обнял пылающий платан, и оттуда, из оранжевого ада, обернулся.
Лица гиен менялись и плыли, полустертые горячим воздухом, но ему было все равно, потому что как раз в этот момент на голове его сухо вспыхнули волосы.
В доме обвалилась крыша – со взрывом, с облаком искр, взметнувшимся под низкие облака.
«Не в добрый час твое желание услышано, мальчик. Не в добрый час».
Если совсем уж честно, мы немножечко забыли, что прямая дорога – не всегда самая короткая. И потому поперлись через Пустошь – хотя могли бы, в общем-то, и объехать.
И нам еще повезло, потому что по пути через лес случились всего две засады. Да и то – первая оказалась совсем глупой и неопасной.
Нападали лесные карликовые крунги – а они отвратительно стреляют из луков и на редкость бестолковы в ближнем бою. Огромное число нападающих уравновешивается их врожденной трусостью; остается лишь удивляться, почему в каждом поселении карликовых крунгов торчат на почетном месте колья со свежеотрубленными головами путников – десяток, а то и два.
Крунги навалились внезапно и со всех сторон. Пущенные ими стрелы обильно вонзались в древесные стволы – это было эффектно, но не эффективно. Как при такой меткости они не перестреляли друг друга – ума не приложу…
– От меча! – рявкнул я, обнажая свое оружие, и Хостик с к'Рамолем послушно соскользнули с седел, залегли, давая мне возможность проявить себя.
Рутина.
Я молотил по летящим стрелам, и, перерубленные пополам, они усеивали дорогу трогательными черными перышками. Поток стрел скоро иссяк, зато в подлеске со всех сторон замелькали маленькие, мне по грудь, тощие согбенные тени. Лесные крунги традиционно наводят страх на купцов и путешественников – глаза у них горят, как зеленые свечи… Жуткие исчадия, если порассуждать, но на рассуждения у меня не было времени.
«Жизнь наемного героя сделала его бесстрастным, как черствый хлеб, и решительным, как занесенный топор…» Тьфу ты, пошлость.
Вместо благородных мечей – какое уж у крунгов благородство! – в руках у нападавших вертелись шипастые шары на веревках. Железных ежей в лесу видимо-невидимо, а выпотрошив такого ежа и натянув его шкуру на камень, небрезгливый крунг получает страшное оружие с иголками в палец длиной. Говорят, со всего размаха иглы железного ежа протыкают любую кольчугу.